Превращение света в огонь. Или чем опасна коллективная радость

Годовщину Майдана отметили в Киеве как день победы и день скорби в одну дату, смесь 22 июня и 9 мая. С той разницей, что события следовали в обратном порядке: сначала было 9 мая, потом 22 июня. Но если бы не внешняя военная интервенция, внутренняя победа не ставится под сомнение. Тут все ясно: Майдан в отличие от московского протеста победил, и это победа света над тьмой, считает обозреватель Александр Баунов.

Фото: wcnewtls01.com

Москва и Киев

Одной из главных тем Майдана была гордость при сравнении себя с Москвой двухгодичной давности. В самом деле: москвичи вышли за Россию без Путина и разошлись. Киевляне вышли за Украину без Януковича, и вот она — Украина без Януковича.

Среди главных настроений Майдана — счастье находиться среди единомышленников (так прилежный ученик из затрапезной школы, поступив в хороший университет, с радостью обнаруживает себя среди равных) и гордость друг за друга: за собственную честность, смелость, доброту, жертвенность, стойкость, особенно хорошо заметные на фоне российских соседей.

Похожая радость широко присутствовала в зимней Москве 2011/12 года. Здесь тоже гордились собой: что собрались честные, неравнодушные, самостоятельные, добрые, смелые и просто умные, — наконец, те, кто понимает, как устроен мир. Лучше, чем несвободные, робкие, равнодушные и просто неумные.

Однако, расширяясь, это вполне многочисленное сообщество скоро уперлось в свои границы. Осознающая себя лучшей часть уперлась в худшую — или, во всяком случае, в другую. В людей, про которых ясно было, что они никогда не выйдут ни на какую московскую улицу против Путина. И даже в тех, кто вышел бы за.

Сначала эту часть, которую в переводе на современный украинский назвали бы «ватой», зло высмеивали. Потом устыдились и передумали. Начали публиковать статьи «Света из Иванова, прости». Задумчивые статусы о том, как нехорошо самостоятельным, образованным, неравнодушным, добрым отгородить себя от тех, других, кому бог не дал, у кого не было условий, кто еще не дорос, заклеймить и по ним пройти. Неправильно травить артистку-благотворительницу, которая выступила за Путина: в конце концов, мы за свободу или за единственно правильное мнение, только другое?

Раз на улицы вышла честная и думающая часть, она же не могла от уличного морозца перестать думать — в том числе и над вопросом, почему так много тех, кто не вышел. Ведь в таком случае она бы перестала быть честной и думающей частью, а значит, потеряла бы и право на смену власти: не очень честных и недостаточно думающих там и так навалом, какой смысл.

Трезво размышляя, московские протестующие поняли: людей, в которых они уперлись, этих самых других, можно привлечь к протесту только под левыми или националистическими лозунгами. Так и начали делать немногочисленные в тех зимних событиях левые и националисты. Но для остальных это уничтожало весь смысл протеста. Вместо России без Путина это дало бы Россию с Путиным в квадрате — не мягче, а круче, не буржуазнее, а совковее.

Интеллигенции для смены власти желательна санкция народа. В Москве 2011 года такой санкции не было. Никакой Путин не побеждал московский протест, и никакой особенной робости там не было. Просто, все честно обдумав, движение за смену власти самораспустилось. Лично знаю десятки человек, которые, сами для себя оценив положение вещей, ходили на первые митинги и не пришли на следующие. И каждый, кто ходил, знает.

С народом и без него

Зато на Майдане такая санкция народа нашлась. Майдан умных, самостоятельных, продвинутых тоже уперся в свою провинциалку Свету и в свой «Уралвагонзавод». В тех, кто на современном украинском называется ватой. Но не впал в задумчивость от мысли: как это мы против народа? Потому что на Майдан в отличие от московских проспектов вышел и народ — настоящие рабочие и крестьяне. И их дети футбольные болельщики. Представьте себе настоящих крестьян на Болотной — не экофермеров и дизайнеров, а колхозников и тружениц камвольного комбината. Множества камвольных комбинатов из Москвы и соседних областей. В Киеве было именно так, и столичный протест горожан умственного труда почувствовал свою всенародность.

Народ пришел, потому что собрался не по социальному, а по национальному признаку, а это народу проще. В России с точки зрения народа власть была плохая или хорошая, но своя. На Украине с точки зрения многочисленной части народа власть была чужая: и этнически, и потому, что слушалась чужих, в Москве. В малой или молодой нации, которая чувствует себя обиженной, обделенной внешней силой, народ выступает не просто против власти, а против чужой власти, власти чужих. Это гораздо понятнее, чем против своей неправильной.

И в малой, молодой нации народ гораздо больше притерт к своей интеллигенции. Не бранит и не бьет тех, кто в очках. Потому что эти в очках и с умными словами помогают сформулировать его, народа, мысли про иноземное угнетение и про то, почему его надо сбросить, и про то, сколько от него бед, и почему он, местный народ, лучше.

Иногда, конечно, эти умные непонятное завернут. И есть у них какие-то свои заскоки: педиков, видишь ли, надо любить. Но про главное верно: жизни от чужих не стало и не будет никакой, пока не будет у нас от них, от чужих, воли. Вся беда от них, как мы и думали. А если без них, да все по справедливости, да по уму, вот тогда заживем. А по справедливости — это когда промеж своих. Свой ведь своего так, как чужой, не обидит.

А интеллигенция в ответ начинает одеваться и стричься, как народ. То наденет толстовку или шитую рубаху, то сапоги, то выстригут чуб или отростят косматую бороду. Запоет народные песни, сходит к заутрене, утрется рушником.

В таком состоянии — с народом, с миром (на котором и смерть красна), с крестьянами, рабочими, священством — люди умственного труда, интеллигенция Майдана чувствовала себя гораздо уютней и, главное, полномочней протестующих москвичей. Тут уж никто не скажет: «Умники прут против собственного народа». Народ вот он, у костров греется.

Самолюбование, радость московского протеста угасли без народа, без простых людей, без провинций. Самолюбование, счастье Майдана подпитывалось народной поддержкой, пока не перешло в захватывающее дух удивление от единства всех, сложных и простых, от смычки столицы и области, города и деревни. А что города и деревни не все, ну так до некоторых долго доходит. Радость и скорбь Майдана были более всеобщими, более коллективными: такой коллективной эмоции не было в Москве, где каждый шел представлять себя.

Москва была более ироничной, Майдан — более патетичным и счастливым. В Москве было больше веселой, индивидуальной злости, на Майдане больше общего счастья. Коллективная радость — более возвышенное переживание, чем индивидуальная злость. Эту разницу почувствовала русский поэт, когда написала о свете Майдана: радость ведь выше злой иронии и отчаянного веселья.

Свет и огонь

Но что стало с этим светом дальше? Он превратился в огонь. Не в какой-то благодатный необжигающий. А огонь в самом военно-техническом смысле слова: на поражение. Очередями и одиночными. Залпами. По неподвижным мишеням и движущимся. Прицельный и по площадям.

Да, он часто был в ответ. Впрочем, не всегда и не сразу. Огонь появился до российского вторжения: в первых бутылках с зажигательной смесью, в сожженных офисах антиукраинских партий, в Одессе, в словах новой, только что победившей на Майдане власти об экстремистах, провокаторах, вооруженных бандитах, иностранных наймитах, которым «будет дан решительный отпор», «которые будут арестованы и привлечены к ответственности» (а это слова, сказанные еще до войны).

Огонь может быть ответным, но это уже не свет, это другая субстанция. Как гнев может быть праведным, но все равно будет гневом: странно требовать называть его жалостью.

То, что было названо светом Майдана, обеспечивалось нравственной дистанцией: мы никогда не сделаем то, что они; мы никогда не будем как они. Они так, а мы нет. Они в шлемах со щитами, дубинами, с газом и гранатами, а мы нет. Мы в курточках, в свитерах с голыми руками. Они на довольствии, а мы кормим и лечим друг друга. Мы никогда не выведем войско против людей, мы никому не заткнем рот, мы ни за что не выпустим на несогласных, на протестующих группы крепких молодых людей в спортивных костюмах.

Но на протестующих появлялись свои шлемы, щиты, дубины и гранаты, потом дубины и гранаты пошли в ход, потом вместо честных ответов на вопросы стали искусственно отбирать полезные сперва для победы, потом для оправдания себя, в дело пошли собственные гвардия и армия, артиллерия и авиация, дистанция начала сокращаться, а свет меркнуть. Когда молодые и бодрые силы добра с короткими стрижками, в спортивных штанах и толстовках с капюшоном, с закрытыми лицами крепкой трусцой бегут разогнать митинг — да, совковых, да, у постылого Ленина, но стариков-пенсионеров, — трудно говорить о свете.

По мере того как картина «народ против войска» превращалась в картину «войско против войска», нравственное расстояние между противниками уменьшалось.

Российское вмешательство все упростило. Простоты стало даже больше, чем во время Майдана: мы и народ против внешнего врага, а те, кто недостаточно против, — вне народа, чужие.

Даже ответный огонь — иное, чем свет. Праведный гнев — иное, чем милость. Можно обсуждать справедливость или несправедливость гнева. Но странно требовать, чтобы гнев принимали за излияние доброты.

Сторонники и участники Майдана разделились на тех, кто видит эту трансформацию субстанции, и на тех, кто продолжает настаивать, что все так же, как было, и свет остался светом.

Тяжелее всего с теми, кто требует именно этого: признайте наш гнев милостью, нашу силу слабостью, наш огонь светом. Наши пули и бомбы — слезами доброты. Скажите, что свет как загорелся однажды, так и не меркнет, ничего не произошло, ничего не изменилось. Нравственная дистанция по-прежнему столь же велика, как в начале.

Требование быть против жестокости сменилось требованием быть вместе с нашей жестокостью абсолютно искренне: вероятнее всего, свет, трансформируясь в огонь, изнутри продолжает ощущать себя светом. Возможно, и ангел при отпадении не чувствует изменения своей природы, и оно фиксируется только снаружи. Или человек самой праведной жизни, когда совершает сожжение еретиков, не замечает изменения природы своих действий.

Коллективное сияние

Счастливые не замечают не только часов, но и много чего еще — например, несчастливых. В особенности несчастливых по тому же поводу, по которому они сами счастливы. Их существование для счастливых сюрприз, неожиданность, внезапность. Их наличие абсурдно и противоестественно, оно не поддается объяснению: «Откуда эти? Ведь все же ясно. Наша коллективная радость — надежное тому подтверждение. Наверное, они совсем злы или продали себя злу и тьме».

Коллективная радость — безжалостное чувство. Ненавидящий может заподозрить, что с ним что-то не так. Радующийся — едва ли. Коллективная радость по поводу возвращения Крыма (сильно, впрочем, преувеличенная пропагандой), тому пример.

Коллективная радость всеобъемлюща — как свет, который проникает везде. Она соборна, католична от греческого kat’holon — «по всему целому». Любое препятствие воспринимается как досадное недоразумение. Как недолжное. Как зло. А со злом разговор короткий.

Коллективная радость быстро и незаметно для себя превращаются в гнев, злость, жестокость по отношению к препятствию, которое не дает этой радости проникать все дальше и дальше, стать всеобъемлющей, охватить все.

Если бы свет мог чувствовать, имел бы эмоции, он бы злился, наткнувшись на стену или на ограду зеленых насаждений. И если бы мог, превращался бы в огонь, готовый ее испепелить.

Так силы добра незаметно для себя переходят к большей жестокости, чем их противники. Добрые христиане уничтожают больше, чем еретики или сарацины; победители самодержавия больше, чем самодержавие; американцы во Вьетнаме больше, чем вьетнамские коммунисты.

Это опыт, очень знакомый по временам особенно обостренных религиозных переживаний. По периодам рождения и реформирования религий. Когда есть манихейские тезис и антитезис, а синтеза еще нет. Есть сыны божии и сыны погибели, а Сына Божьего еще нет.

Или в периоды рождения наций. Национальных мучеников — как и религиозных — сразу отправляют на небеса. Их противников — тоже погибших — в противоположном направлении. Но нация — не вера. Она не бывает истинной или ложной (хотя и здесь не все ясно), она бывает всего лишь своей и чужой. А «свой» и «истинный», «свое» и «благо» — не тождественны. Странно будет, справедливо оспаривая это уравнение у себя дома, соглашаться с ним же в нескольких сотнях верст от него.

Поскольку сама радость католична (kat’holon), то есть имеет претензию на то, что она всеобщая радость, — то, что ей не подчиняется, то, что не радуется вместе с ней, то, что ей сопротивляется, она выводит за пределы holon, целого. Наталкиваясь на группы, не охваченные радостью, она выводит их за скобки, за пределы целого — людей, города, территории, страны.

Есть мы — самодостаточное целое, а остальное распределяется в зависимости от того, за нас они или против нас, на зоны света и внешней тьмы: регионалы, «Беркут», Крым, коммунисты, Луганда, Россия, Меркель, Штайнмайер, Европа, Киссинджер, Америка.

Настоящие чужие, российские военные и боевики-добровольцы, пришли. Но коллективная радость с самого начала вела себя так, словно чужие всегда были здесь, непосредственно возле нее, помечая все, куда она не достигает, как зону тьмы. И эта слепота света продолжает вытеснять в область тьмы все новые объекты.

Жители возвращенных районов Донбасса вдруг проголосовали за остатки партии регионов: «А стоило ли их освобождать?» Несколько областей опять выбирали иначе, чем столица: «В стране 15 процентов неисправимых идиотов». Правительство начинает финансовую блокаду Донбасса: так им и надо, почему не свергли, не перебили боевиков, которых не может перебить целая армия. «И почему некоторые наши патриоты ругают Россию на языке оккупантов, пусть переходят на наш». Есть только один верный взгляд на события, на победителей, на Путина. Чужое не может быть причастно свету. Даже сказать, вслед за великой Кирой Муратовой: «Мне неинтересна Европа такой ценой», — это выйти из светлого пятна.

Очень возможно, что, если бы во Вселенной было два или больше альтернативных света, наталкиваясь друг на друга, они воспринимали бы друг друга, а другой третьего как тьму.

Свет позволяет увидеть другие предметы, но сам, похоже, слишком быстр и ярок, чтобы обладать зрением. Мерами угасающему Гераклитову огню всегда есть где мерами же и возгораться.

«РМ»

Поделиться
Отправить