Субботнее чтение. «В чём сила, брат?» Две «свободы» Александра Пушкина
Об этом в своей статье для издания «Горький» написал литературовед Марк Альтшуллер. Нам бы хотелось предложить сокращённый вариант этого любопытного текста читателям Самолёта. Тем более, что, как нам кажется, мировоззренческая трансформация Александра Пушкина имеет отношение и к изменению идеологических оснований современной власти в России.
И уж точно – к появлению в декабре 2019 года фильма Константина Эрнста и Андрея Кравчука «Союз спасения», который стал в определённой степени выражением главной тревоги российской власти.
Почему Пушкин считал, что политические свободы не нужны
В 1818 году Пушкин написал стихотворение, известное в России каждому школьнику: «Любви, надежды, тихой славы...» («К Чаадаеву»). Ничего похожего по радикализму, революционному пафосу поэт ни до ни позже не писал. Последняя строфа вполне могла быть прочитана как предсказание революционного переворота — разрушим деспотию, уничтожим деспота:
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
В других ранних произведениях политического характера поэт всегда оставался последовательным либералом, поборником просвещения:
Увижу ль, о друзья! Народ неугнетенный
И Рабство, изгнанно по манию царя,
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли наконец прекрасная Заря!
(Деревня, 1819)
Или обращение к царям о конституционной монархии:
Склонитесь первые главой
Под сень надежную Закона,
И станут вечной стражей трона
Народов вольность и покой.
(Свобода, 1817)
Стихи первого послания к Чаадаеву были настолько революционными, что и читателями, и даже исследователями иногда приписывались Рылееву.
Пушкин этих стихов был особенно близок большевикам. Именно он сопровождал автора известного стихотворения на полях Гражданской войны:
Я мстил за Пушкина под Перекопом
Я Пушкина через Урал пронес,
Я с Пушкиным шатался по окопам...
(Эдуард Багрицкий, «О Пушкине»)
Такой «сладостно-вольнолюбивый» Пушкин очень нужен был советской власти, с упоением отмечавшей торжественный столетний юбилей его смерти (!) в зловещем 1937 году.
Прошло около трех лет, и сосланный на юг Пушкин пишет в Кишиневе второе послание к своему другу — «Ч<аадаеву>». Бодрый четырехстопный ямб сменяется медленным медитативным шестистопником (александрийским стихом). В первом послании основным мотивом было изменение (можно было вычитать из текста, что даже насильственное, революционное: «на обломках самовластья») государственного строя России. Судьба государства являлась основной темой того стихотворения. О нем прежде всего думал поэт: «Отчизны внемлем призыванье», «Россия вспрянет ото сна», «...отчизне посвятим / Души прекрасные порывы». (NB. В 1960-х гг. ходил анекдот: «Чекисты тоже ценят Пушкина. Их любимая строчка: „Души прекрасные порывы“».)
В медитативных строках второго послания речь идет о личности самого поэта, его развитии, раздумьях, умении сосредотачиваться на напряженной умственной работе, стремлении овладеть современными знаниями:
Владею днем моим; с порядком дружен ум;
Учусь удерживать вниманье долгих дум;
Ищу вознаградить в объятиях свободы
Мятежной младостью утраченные годы
И в просвещении стать с веком наравне.
Здесь уже совсем не та свобода, о которой говорилось в первом послании («пока свободою горим...»). Это не горение революционной мысли, а свобода распоряжаться своим временем, свободный выбор занятий — свобода личности. Такая личная свобода есть непременное условие свободного творчества, и
...вновь явились музы мне
И независимым досугам улыбнулись;
Цевницы брошенной уста мои коснулись;
Старинный звук меня обрадовал — и вновь
Пою мои мечты, природу и любовь,
И дружбу верную...
Мечты поэта теперь другие: уже не «обломки самовластья» — от любви и надежды он тогда отказывался в первых строках («Любви, надежды, тихой славы / Недолго нежил нас обман...»), а желал только политической свободы («под гнетом власти роковой»). Теперь его мечты — природа, любовь, дружба.
Так в противопоставлении двух текстов, обращенных к одному адресату, постулирует молодой поэт (Пушкину 22 года) независимость личности, свободу от чужих политических мнений, право человека делать то, что он хочет, и размышлять, и творить, не подчиняясь никаким теориям, доктринам, политическим пристрастиям*. Этим правилам поэт остался верным до конца жизни.
3 июня 1834 г., возмущенный перлюстрацией его писем жене, Пушкин пишет Наталье Николаевне: «Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilite’ de la famille) невозможно...» 11 июня он добавляет к сказанному: «Мой совет тебе и сестрам быть подале от двора; в нем толку мало. <...> Но вы бабы не понимаете счастья независимости и готовы закабалить себя навеки...» «Семейственная неприкосновенность» — существенная часть той свободы личности, которая хорошо передается английской пословицей: my home is my castle — и по нашим современным понятиям является неотъемлемым правом каждого человека.
Счастливый Пушкин не знал в своем ХIХ веке о существовании тоталитарных режимов. Да и самого слова «тоталитаризм» еще не существовало. Не существовало политических систем, которые не без успеха претендовали не только на интимные отношения людей, на их частную жизнь, но и на их слова, писания, даже мысли. До «1984» оставалось еще 115 лет (роман был напечатан в 1949 году). Поэтому и мог Пушкин думать, что «без политической свободы жить очень можно».
Его политические воззрения менялись и эволюционировали. Отчизна (государство), Россия теперь видится ему не конституционной, а абсолютной монархией. Меняется и оценка монарха. Над Александром I он смеялся чуть ли не до конца своей жизни, а Николая I хвалил почти неприлично: «Его я просто полюбил: / Он бодро, честно правит нами <...> И я ль, в сердечном умиленье, / Ему хвалу не воспою?» («Друзьям», 1828).
Еще в 1824 году он безо всякого осуждения вспоминает жуткую жестокость русских войск (под водительством Суворова) при подавлении польского восстания 1794 года («Графу Олизару»): «...мы о камни падших стен / Младенцев Праги избивали» (Прага — предместье Варшавы). И снова в 1831 году в стихах «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина» Пушкин восхищается подавлением восстания 1830—1831 гг. и новым взятием Варшавы («...Польши участь решена... / Победа! сердцу сладкий час! <...> Греми, восторгов общий глас!..») и при этом активно возмущается европейскими деятелями, которые позволили себе открыто выразить поддержку польским повстанцам и восхищение их мужеством:
Но вы, мутители палат...
<...>
Клеветники, враги России!
Что взяли вы?..
<...>
От нас отторгнется ль Литва?
Наш Киев дряхлый, златоглавый...(Бородинская годовщина,1831)
Либеральные друзья возмущались, а темпераментный Белинский по поводу этих стихов позднее, в 1847 году, заметил: «у нас <...> скоро падает популярность великих поэтов, искренно или неискренно отдающих себя в услужение православию, самодержавию и народности. Разительный пример — Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения <...> чтобы вдруг лишиться народной любви» (Письмо к Н. В. Гоголю).
Так менялись политические и общественные взгляды Пушкина. Стихи, конечно, одиозные (кстати, и плохо написанные), но поэт писал то, что думал, в отличие от юношеских стихов, когда он находился под сильным влиянием старших и лучше образованных друзей. Здесь он остается верен самому себе, остается той личностью, которая впервые так ясно определилась во втором послании Чаадаеву. В своих стихах он всегда искренен и говорил сущую правду, объясняя друзьям похвалы самодержцу:
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную <курсив мой. — М. А.> слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.
(Друзьям, 1828)
Так же честно и открыто выразил Пушкин свое мнение о восстании поляков и жестоком его подавлении: в данном случае его взгляды совпали с политикой правительства.
При всем том политические взгляды остаются политическими взглядами. Наверное, с точки зрения Пушкина, без них тоже «жить очень можно». Для нас гораздо важнее, что почти в то же время (1830) он пишет в незаконченном стихотворении знаменательные строки:
Самостоянье человека,
Залог величия его.
Самостоянье — слово очень редкое, возможно, Пушкин сам его создал. Оно осталось в черновике и не попало в «Словарь языка Пушкина», ни в первое издание 1961 года, ни во второе — 2000-го. Значение его, пожалуй, точно описано Далем в словосочетании «самостоятельный человек»: «у него свои твердые убеждения, в нем нет шаткости».
Утверждая свою «самость», свою независимость (Лотман справедливо пишет, что «краеугольным камнем пушкинской программы была личная независимость»), Пушкин формулирует эту позицию в «Отрывках из путешествия Онегина» (1830):
Мой идеал теперь — хозяйка,
Мои желания — покой.
Да щей горшок, да сам большой.
Стихотворение «Моя родословная» (1830) заканчивается (перед Post scriptum) прямым автобиографическим заявлением:
Я грамотей и стихотворец,
Я Пушкин просто, не Мусин,
Я не богач, не царедворец,
Я сам большой: я мещанин.
Эти свои размышления о внутренней свободе и независимости немного позже (1833) Пушкин передаст Евгению, главному герою «Медного всадника», который, как и сам автор, принадлежал к старинному родовитому дворянству. Евгений противопоставляет мечту о своем независимом неприхотливом человеческом бытии — чудовищному бронзовому монстру:
Я устрою
Себе смиренный уголок
И в нем Парашу успокою.
Кровать, два стула; щей горшок
Да сам большой; чего мне боле?
Не будем прихотей мы знать...
(Из рукописей поэмы)
Для поэта творческая свобода важнее частной домашней независимости. О своем творческом самостояньи говорит Пушкин в стихах, написанных приблизительно в то же время. Меркантилизму, прагматике мира он противопоставляет истинные ценности искусства. Об этом — программное стихотворение «Поэт и толпа» (1828). В первой публикации оно называлось «Чернь». Чернь в «Словаре языка Пушкина» объясняется так: «простонародье, городские низы, уличная толпа».
Когда «Поэт» обращается к своим оппонентам: «... бессмысленный народ, / Поденщик, раб нужды, забот!» — он, очевидно, имеет в виду именно эти категории населения. Однако в последующей публикации стихотворение было названо «Поэт и толпа». Аудитория, с которой разговаривает поэт, тем самым расширялась. Теперь она включает (может включать) все страты общества от самых верхних до самых нижних. Поэту противостоят не только «рабы нужды», но и все «не сыны небес», «черви земли», кто во всем ищет только пользы (слово польза появляется уже в первом черновом наброске важнейшей строки, в которой толпа требует от поэзии ощутимых благ и негодует: «Какая польза нам от ней?» Она желает, чтобы «божественный посланник», «избранник небес», употреблял свой дар во благо людей, давал им уроки, а они его послушают (неизвестно, услышат ли?).
Слово «урок» здесь очень значимо. 30 сентября 1826 г., через три недели после встречи с царем (8 сентября), Бенкендорф написал Пушкину: «Его императорскому величеству благоугодно, чтобы вы занялись предметом о воспитании юношества». Пушкин написал записку «О народном воспитании», которая царю очень не понравилась. На этом попытки властей превратить поэта в «урокодателя» закончились.
Можно предположить, что одна строфа, не вошедшая в окончательный текст, тоже заключает некоторый намек, из которого явствует, что поэт действительно обращается к самым высшим стратам общества — к царю и придворным:
Довольно с вас. Поэт ли будет
Возиться с вами сгоряча
И лиру гордую забудет
Для гнусной розги палача!
Певцу ль казнить, клеймить безумных?
В России после 1740 года (смерть Анны Иоановны) смертных казней до 1826 г. (т. е. на протяжении 85 лет) не совершалось, за редчайшими исключениями (Мирович, Пугачев). Упоминание казни («казнить»), отказ поэта играть роль палача вызывают ассоциации с трагедией на кронверке Петропавловской крепости. Палачами стали и царь, и высшие придворные чины государства, вновь введшие после почти векового перерыва ужасную и позорную процедуру. А безумцами (если наши размышления справедливы) названы декабристы. Пушкин не одобрил вооруженного выступления близких ему людей («друзей, братьев, товарищей») и назвал их безумцами, но не злодеями, преступниками, как именовали их официальные документы.
Стихи заканчиваются гордым заявлением независимого поэта:
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
Последнее слово нуждается в уточнении. Миллионы людей на Земле молятся своим богам. Чем отличаются от их молений молитвы поэта? В сознании романтиков молитва была сродни вдохновению — творчеству. Поэты пребывают в молитвенном экстазе.
Сформулированная в этих стихах идея «самостоянья», независимости поэта от любого внешнего давления дерзко утверждается в сонете «Поэту» (1830). В нем царем назван не сидящий на троне в Петербурге самодержец, а сам поэт, единственный авторитетный судия своих творений. Он свободен (слово повторяется дважды в двух первых строках второго катрена) в своем творчестве. Вместе с тем звучит в этих стихах и трагический мотив непонимания, одиночества («живи один»):
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум...
<...>
Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит...
Свои размышления о свободе художника и его отношении к внешнему миру Пушкин заканчивает в одном из своих последних стихотворений — «Из Пиндемонти» (1836). Здесь он окончательно формулирует свое самостоянье, создавая идеальный, в реальности вряд ли возможный, синтез свободного бытия («щей горшок да сам большой») и свободного творчества («вдохновенья, звуков сладких»). Он постулирует полное нежелание заниматься какой бы то ни было политической, государственной деятельностью, даже на самых высоких ступенях государственной службы, даже близь царя, даже решать судьбы народов и государств:
Не дорого ценю я громкие права...
<...>
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги
Или мешать царям друг с другом воевать...
Поэт полностью пренебрегает любой государственной службой:
...для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи...
Не приемлет он никакой политической системы управления человеком, будь то монархия или демократический парламентаризм:
Зависеть от властей, зависеть от народа —
Не все ли нам равно? Бог с ними...
Ему нет дела даже до цензуры, он брезгливо отбрасывает всякие литературные дрязги — все то, что обычно столь важно в повседневной жизни литератора:
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
<...>
Иные, лучшие, мне дороги права;
Иная, лучшая, потребна мне свобода...
Снова возникает слово «свобода», но эта свобода здесь другая, истинная, внутренняя, не та политическая, которая была в первом послании другу Чаадаеву, а та личная, которая появилась во втором послании: свобода распоряжаться своим временем, свобода перемещаться в пространстве (проблема для Пушкина особенно актуальная — он рвался за границу, в Европу, жаждал общения со всем цивилизованным миром, но так ни разу не смог покинуть пределов России), свобода наслаждаться шедеврами искусства (конечно, подразумевается и собственное вдохновение):
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
Вот счастье! вот права...
Об этой пушкинской свободе, называя ее вслед за Пушкиным тайной, тосковал Блок, «уходя в ночную тьму», в своем последнем стихотворении. Оно было написано в 1921 году, когда все свободы в России катастрофически исчезали:
Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе!
Пушкин, утверждающий внутреннюю свободу человеческой личности, независимость ее от внешнего давления, самодостаточность, чувство собственного достоинства, — такой Пушкин очень нужен нам сейчас, особенно в России и, может быть, даже и в Украине.
СамолётЪ