Метель

<p>Все дальше и дальше, дальше и дальше сквозь снежную пыль по пустынной дороге, дальше в глушь, дальше в лес. И чем дальше, тем сильнее накатывала тревога, что там бросят, там не найдут, словно лезешь в берлогу к спящему медведю. Острые лучи выхватывали заметенный путь. А вокруг — мрак, как кулиса по бокам освещенной сцены, где прячутся страшные и опасные звери.</p>

Фото: gorkiv.by, bartholonews.ru

Шофер все чего-то грыз и зевал. Справа похрапывал Анатолий Ильич — начальник департамента ЖКХ, а сзади сидела Галина Львовна — его заместитель. Правой рукой она держалась за переднюю спинку и напряженно всматривалась в темноту. Глаза ее покраснели и слезились за тяжелыми очками. Она различала лишь елки, бесконечную стену елок с белыми пуховками на ветвях.

— Как метет-то, — зевнул шофер. — Дорога больно плохая. Говорил я, раньше надо выезжать.

Из желудка Галины Львовны что-то поползло к горлу, а потом бросило в жар — спина стала липкой-липкой.

Рядом с ней, на сиденье, убитым зверем развалилась шуба начальника, крепко дышащая спиртовым одеколоном с какими-то перечно-пряными примесями. Чесалось голова и болела кожей от шпилек и тяжести косицы, сложенной в тугой узел. Галина Львовна была молодая еще женщина, яркая, в теле сочном и упругом. Лицо ее было масленое, с расплывчатыми чертами. Особенно выделялись губы — полные, пельменные губы, которые в прошлом году она надула гелем.

Барабанный живот Анатолия Ильича слегка вибрировал, как стиральная машинка. Иногда он печально всхрапывал, но все больше сопел и нервно дергался. Красный галстук его съехал набок с живота и висел теперь, как язык у избегавшейся собаки.

— Как метет-то, — флегматично повторил шофер и громко хрумнкнул, а потом снова зевнул, и изо рта его что-то вывалилось.

«Как красиво вокруг», — думала Галина Львовна. — «Как таинственно».

В лобовое стекло била вьюга. Казалось, это лебедя поймали в клетку, и он, дикий, рвется и метелит крылами. Косой снег валил все чаще и чаще, пока не превратился в одну бесконечную, мерзлую лавину. И разбудил в людях жажду святочного чуда и какую-то безумную радость разрушения, как у маленьких детей.

«Интересно», — думала Галина Львовна. — «Как таинственно! Вот бы засыпало все кругом нафиг, чтобы дома под самую крышу! Вот было бы красиво!» — а сама спросила:

— Долго нам еще?

— Шестьдесят километров. Но это как все двести сейчас.

— И что же делать? — прошептала она с каким-то странным придыханием.

— Ехать.


В деревне Буреновка все уже легли. Свет горел только в одном окошке, у самой дороги, в доме деда Андрея. Там, за морозными изразцами гудел телевизор и кипел на плите чайник со свистком. Тетя Дарья шила круглый коврик из розовых и белых лоскутков на допотопной зингеровской машине. Она крутила хромированное колесо, и машина пела.

Дед Андрей разгадывал кроссворд в журнале с телепрограммой. Ручка плохо слушалась его артритных, корявых пальцев — черных, с уродливыми фалангами, точно корни высохшего дерева. Старик клевал носом, но в постель идти отказывался, словно не хотел расставаться с этим днем, будто боялся уснуть.

На диване в подушках дремала кошка. Своим мурчанием она, как маленький генератор, рассеивала волны уюта. Деревянные, теплые стены в цветочных обоях поглощали эти волны. С потолка светил оранжевый абажур с бахромой. Тикали ходики. Все было таким округлым, мягким, опрятным.

На клеенке стояла вазочка с сушками и еще одна вазочка с малиновым вареньем, а еще чашки с видами Вены.

— Андрюша, иди спать, — говорила тетя Дарья, плавно двигая руками.

— Не, не, не...

На синем экране в простенке кривлялись какие-то полузабытые артисты. А на подоконниках за ажурным тюлем зеленели герани и алоэ. Герани цвели красными цветками и, казалось, через окна бросали метели вызов.

— Ты смотри, откуда-то Митрофанову вытащили, — сказала тетя Дарья.

Дед невнятно кивнул.

На дворе мело. Вьюга выла все сильнее и сильней. Она рвала провода, натянутые, словно сосуды на тонкой руке. Она играла и закручивала. Удар за ударом, удар за ударом водила, кружила. Пока, наконец, где-то не лопнуло. Раз, и погасло электричество. Конец опасного провода взвизгнул и повис, как анаконда.

Телевизор замолчал, и дед Андрей окончательно проснулся.

— Эка стихия!

Старик выглянул в окошко. Глаз был у него всего один — выпуклый, как у дохлой рыбы, и голубого цвета, второй он потерял еще в двадцать лет: на лесозаготовках неудачно упал на сучок. Дед Андрей носил черную повязку через лоб. В округе его прозвали Кутузовым.

За окном была тьма, черная, будто космос и в этом космосе летали белые мухи.


Она глядела на желтые полосы впереди и на вихри в болезненном свечении. Ночь казалась бесконечной. Во рту скопилась вонючая кислота. Начинало ломить кости. Она думала о том, где будет ночевать. Мысли о неустроенности, о гостинице в райцентре, о грязноватой ванне с волосами на кафеле и беспокойном водоснабжении, о колченогой кровати с жестким тюфяком и бельем сомнительной свежести, о разогретых полуфабрикатах на ужин — все это раздражало ее настолько, что невольно сжимались зубы и корчилось лицо, как от лимонного сока.

Она сглотнула и поправила гульку на макушке. Сводило шею и воспалялось небо.

Галина Львовна не спала уже больше семнадцати часов и чувствовала особую бодрость, будто у нее открылось второе дыхание, но при этом начали путаться мысли и мир подернулся легкой синеватой дымкой.

Сквозь этот туман она видела себя трехлетней девочкой. Она видела, как берет из рук дедушки большое красное яблоко, как долго разглядывает глянцевую кожицу с еле заметными точками, лижет ее и кусает. Она чувствовала, как по подбородку течет сладкий сок.

От внезапного толчка ее голова мотнулась, сделав в воздухе петлю, вроде удара хлыстом, и чуть не вырвалась из плеч вместе с шеей, как кегля — так ей показалось.

— ..., лисица! — выругался ошарашенный водитель.

Анатолий Ильич невнятно бормотал спросонья, шершаво тер ладонями лицо и вместе с тем пытался разглядеть, что впереди.

Они лежали в кювете, словно баржа, вставшая на мель, беспомощно и глупо — пузом в снежной трясине. Впереди колоннами высились темные стволы вековечных сосен. В лесную чащобу было боязно смотреть.

— Что случилось? — спросила Галина Львовна, вытирая слюни. Шуба начальника теперь валялась у ее ног.

— Приехали, родные.

— И что теперь? — подал голос Анатолий Ильич. — У нас в девять утра совещание по котельной.

— А что я могу сделать? — шофер ударил по рулю в каком-то внезапном бешенстве. — В жопе мы!

— Может, вызвать гаишников?

— Откуда и куда?

Повинуясь чутью, бежала лисица, ослепленная ненормальным светом. Она бежала, сжигая внутри свой страх, как машина бензин. Лисица мчалась в логово к своим лисятам, сто раз пообещав себе больше никогда не переходить человеческую тропу. Она остановилась у толстого дерева с низкими тяжелыми ветвями. В этом дереве спали белки. Лисица подняла вверх голову и посмотрела на небо, которое походило на грязную, свалявшуюся шерсть волка. Это небо она видела сквозь узловатые ветви, покрытые снегом. Ветви напоминали острые палки. Словно кто-то протыкал волчью шкуру пиками, и волк выл, отчаянно и страшно. Лиса попыталась повторить этот звук, но у нее получился только лай, пронзительный бабий крик.


В душной комнате пахло серой и свечным воском. Снаружи бился ветер, и после каждого удара старый дом скрипуче вздыхал, как древняя старуха. В темноте тускло мерцали металлические шарики. На стене угадывались медвежьи силуэты. Мурлыкала кошка. Мутное зеркало отражало вазу из толстого хрусталя, а в ней засохший букет: клевер, васильки и пустырник.

Дед Андрей ворочался на пружинистой кровати, то и дело толкая жену коленями в спину, отчего та еще больше прижималась к пыльному ковру.

— Задрал уже, зараза, — ворчала она.

Но старик спал крепко, с присвистом засасывая воздух носом. Снилась ему яркая, морозная ночь. Козий месяц, острый и яркий, как у Гоголя, серебрил пышные сугробы. Избы спали под толстыми перинами. В снегу прорыты лазы. Получился белый лабиринт с высокими отвесными стенами.

В избе жарко натоплено и пахнет хлебным тестом. Он пятилетний лежит под боком у своей бабки на широкой лежанке. В окно подмигивает полярная звезда. Из соседней комнаты ползет мягкий свет настольной лампы под зеленым плафоном. Там что-то пишет отец. Бабка гладит мальчика по щеке своей грубой, мозолистой ладонью и шепчет сказку:

«На липовой ноге, на березовой клюке, все по селам спят, по деревням спят».

Он чувствовал под своей головой комок свалявшихся куриных перьев. А еще ниже сложенную в два раза дорожку из лоскутов. Словно он был не крестьянский мальчик, а принцесса на горошине. Сонный, водил щекой по подушке в поисках прохладного кусочка, чтобы уснуть крепче.

— Не раскрывайся, шебутной! — ворчала бабушка. — Один Андрюша не спит, на моей шкуре сидит, мою шерсть прядет, мое мясо ест.

Дед Андрей проснулся. На потолке висел абажур с бахромой, и откуда-то с печи мурлыкала кошка. Он чувствовал, как сквозняк постепенно выдувает из дома тепло.

— Чего не спится-то тебе, пентюх? — нервничала тетя Дарья. — Совсем меня запинал, а теперь еще и одеяло отнимаешь.

— Все сны какие-то..., — зевнул дед Андрей. — Вот ты помнишь сказку: «На липовой ноге, на березовой клюке»?

— Все у тебя страсти какие-то! Сходи, попей водички.

Старик зевнул с завыванием и, крякнув, сел. Медленно и аккуратно он спустил свои ноги, фосфорически мерцавшие в темноте, как рыбья кость. Ноги были похожи на протезы.


Три тени в снежной пустыне. Три трафарета на чистой простыне. Они шли и оставляли за собой глубокие ямки, по колени проваливаясь в сугробы.

— Всего-то сто метров не доехали, — кричал водитель — он брел первым. Говорил невнятно — мешал шарф, который замотал до самого носа. — Тут деревня какая-то! Табличку видите?

— Ничего я не вижу! — капризно пробормотала Галина Львовна.

— Ну, как же вот табличка! «Буреновка». Я не думал, что она так близко!

— Слава Богу! — отозвался Анатолий Ильич. — Там хоть есть кто живой?

— Будем надеяться!

Чиновник закутался в свою бобровую шубу и держал воротник рукой, чтобы защитить шею от ветра, а на голову повязал кашне, потому что шапки не носил. Лицо царапала острая крупа, поэтому вперед смотреть было невозможно. Он глядел под ноги и видел только две черные палки, смутные очертания своих ботинок и еще пушистый снег, похожий на сливочный крем.

Вспомнились первые проводы. Ему всего двадцать три года. Ранняя мокрая весна. С крыш капали сосульки, и пахло свежестью и радостью. Он принес в родной ЖЭК торт «Паутинка». И все женщины обрадовались. Тетя Таня из бухгалтерии даже обняла его и прослезилась.

— Какой добрый мальчик! — сказала она, опуская тяжелые ресницы, густо намазанные едкой тушью и похожие на лапки паука. — Повезло твоей матери!

— Я карты на тебя разложила, — всполошилась Борисовна — зав. по кадрам. От возбуждения она трясла полной шеей и своей коровьей головой с пегими буклями. — Казенный дом и большое богатство выпало!

— Брось ты, — замахала Варечка — тоненькая секретарша с девичьими косами и пуговичным носом — Он еще подумает, что ты тюрьму ему нагадала!

— Какие глупости, дурочка, — ухмыльнулась Борисовна. — Наш Толя далеко пойдет!

Анатолий Ильич, еще тощий и красивый, с пышными пшеничными кудрями и в усах, плечи разрывают синюю жэковскую спецовку, резал «Паутинку» хлебным ножом. Он робел смотреть на женщин и млел от удовольствия. Сиропная улыбка — розовая и развязная ползла по загорелому, круглому лицу, как скользкая улитка. Из-за ворота спецовки торчал крахмальный край рубашки в оранжевую и голубую крапинку.

«Как из Песняров», — думала Варечка и закусила губку, вымазанную в креме.

Громко работало радио. По Маяку передавали спектакль по Стивенсону — «Остров сокровищ». Комната наполнилась зловещим шепотом. Над столами поднимались бумажные высотки. Бренчал телефон в кабинете начальника. Пришли дворники за нарядом на следующий день. Их ушанки, забранные в пирожки, было видно из большого окна, как в старых рабочих столовых. На противоположной стене висела карта микрорайона и большой красный ящик с амбарным замком — там хранились ключи от подвалов.

Четыре года назад он служил на Северном флоте и стоял вахту мокрый от соленых, холодных балтийских брызг. Волны шумели и утешали, и заставляли думать. После ПТУ прошло шесть лет. За это время он поумнел. Он не хотел жить, как собака, он хотел нормальных условий, чтобы без общежитий, без очередей, без консервов и копилок. Он хотел жить лучше, чем его родители — больные, уставшие люди с вытянутыми, вечно недовольными лицами и дурацкими высокомерными принципами, точно они были не рабочими в стране рабочих и крестьян, а обедневшими ханжами-буржуа в какой-нибудь ветхозаветной Швейцарии. Уже два года он работал сантехником, но это только пока, это временно. Нищенство заканчивалось.

Секретарь комсомольской организации Семен Гаврилович серьезно на него посмотрел в своем лакированном кабинете и сказал:

— Я тебя беру в штат. У тебя, парень, способности. Все меняется. Нам сейчас, как ужам нужно, как ужам вертеться, хватать за хвост, понимаешь, что в руки-то идет. — Семен Гаврилович вертел толстыми пальцами, как скорпион жалом. — Скоро наше время будет! Только не заносись до времени-то.

Секретарь разрубил воздух рукой и плюхнул ее на сверкающий стол, отчего с испугу дзынькнула чашка в железнодорожном подстаканнике и карий чай пошел кругами, словно там был не лимон, а рыбка.

Анатолий Ильич улыбался своим воспоминаниям розово и развязно. Его мороженое лицо царапали острые ледышки. Сильно хотелось выпить чего-то обжигающего и завалиться спать на пружинистую кровать, именно на пружинистую, старую с металлическими шарами, будто в детстве в хрущевской однушке под заводскими трубами.


Тетя Дарья сидела, привалившись к теплому боку печки, согревая ноющую спину, и смотрела в угол, где гнили старые, дырявые броды ее мужа. Она вспоминала, как раньше, по утрам, он натягивал их, как женщина чулки и выходил в росистый туман, и шел по хрусткой лесной подложке, и шел, шел, шел, пока хватало сил. А над ним колыхалось зеленое море и небо, словно вата, набухшая от воды. Пахло хвоей и сыростью, и терпкой прелостью. А он прислушивался, как чуткий зверек, и иногда к нему выходили лоси. Он протягивал им соль, и они лизали ему руки.

Странно, но ее сына не было в живых уже семь лет. А когда-то он был желтеньким, как одуванчик, семилетним мальчиком, прытким, как кузнечик. Он тыкался ей головой в живот, и она гладила его по волосам.

— Мама, мама, расскажи о том, как ты была маленькая, — голосок такой сонный, с хрипотцой.

И она рассказывала о родной деревне в лесной чащобе, о бабе Гале, что учила ее плести кружева, о холодной реке Уломке, где купались в зной, спасаясь от мошки. Она рассказывала о корове Марте, которую пасла ночью под низкими звездами, такими яркими, что болели глаза.

Ее сын взлетал на качелях до самого неба, а она боялась и бегала, как полоумная, заламывая руки:

— Слезай, негодник, расшибешься!

А потом он вырос и его взяли служить на Северный флот. Он был такой красивый в бескозырке с лентами, поющими на ветру, в черной моряцкой форме. Она посылала ему яблоки, сигареты и халву, а еще черничное варенье. Он служил три года, а потом пошел в торговлю. Хотя в школе у него лучше всего получалось по биологии, и он мог бы стать ученым. Помнится, руки всегда были в кляксах. Его зеленые тетрадки пахли мелом и горчицей. Он так любил сосиски с горчицей.

Внучку он привозил лишь дважды — из Литвы далекий путь. А как жаль. Она мечтала заплетать девочке косы. Девочке с таким чистым, таким звучным, таким странным именем Эгле — елочка. Она была такой же светленькой, как и ее отец, и так же громко смеялась, и так же морщила нос. Внучке она бы рассказала всю свою историю и вместе они, может, поплакали. Рассказала о том, как мучила ее свекровь, как мужа ждала с промысла и свечки ставила за него, как болел маленький сын и она все боялась, чтоб он не умер, все ладошку подставляла, чтоб почувствовать, что он дышит, как хотелось жить по-другому, в городе, но не срослось.

Она бы выучила девочку петь песни, которые от царя Гороха передавали в ее семье, как приданое, тягучие, больные песни.

Печка грела жарко. В руках она держала сколотое блюдце со свечой. Рыжее пламя обжигало, танцуя медленно, и манило, манило. Хотелось потрогать его пальцем.

Тетя Дарья посмотрела на свою ладонь — сморщенную и сухую, когда-то она выглядела так, если долго держать под водой, но теперь всегда было так. Кожа, как пергамент. Странно, она чувствовала себя точно также, как и в тридцать лет, но ей было уже восемьдесят три, восемьдесят три! Разве так бывает? Неужели обязательно нужно умирать?

Она все смотрела на пламя и в этом пламени видела маленькую светелку. Девочка в синем платке сидела на скамейке у окна и разбирала льняные нитки. На столе перед ней стояла берестяная корзинка. В крынке под тряпочкой было свежее молоко и рядом три антоновских яблока. Они пахли, как рай. Прислонившись больной спиной к теплой печке, охала бабушка.

— Дашенька, клубок смотай из этих останков.


У Галины Львовны путались и подгибались ноги. Самой себе она казалась ломовой лошадью. Чиновница вся была мокрая и задыхалась. Чудилось, еще немного и завалится в снег.

— Я слабая, больная женщина, а вы меня все куда-то тащите, — простонала она.

— Нет, лучше бы ты одна в машине замерзла, — Анатолий Ильич обернулся к ней на ходу и потерял равновесие, чуть не упал и удержался, наклонившись — руки по локти вошли в снег. — Сука.

— Надеюсь мы найдем, где переночевать, — вздохнула заместительша.

Глухо дохали пушистые, сонные собаки. Их голоса сливались с воем ветра. Этот печальный, горький звук летел на крыльях метели по единственной сельской улице, темной и нелюдимой, как по трубе. Справа и слева стояли покосившиеся избы. В темноте все они казались нежилыми.

— Все спят, что ли? — удивился Анатолий Ильич. — Света нет нигде!

— Или спят, или нет никого, — крикнул в ответ водитель.

— Чего он говорит? — нервно переспросила Галина Львовна.

— А собаки? — Анатолий Ильич ближе подобрался к шоферу.

— Постучим сейчас вон в тот дом. Видите, там, вроде, что-то в окне мелькает.

— Как тебе ночка, Галина Львовна? — ехидно засмеялся чиновник, кивнув головой в сторону своей заместительницы. — Это тебе не отчет проверять под Джо Дасена и коньячок!

— Анатолий Ильич, не будь свиньей. При нем!

— Да брось ты! Такие секреты! — и он шлепнул заместительницу по кашемировому заду, направляя вперед себя. — Приключения! Настоящие приключения!

Водитель ничего не слышал или сделал вид, как всегда в неловких случаях.

Он уже открыл калитку, и на него со всей силы обрушился надтреснутый лай мелкой клокастой собачонки, которая повисла на толстой цепи возле будки, размером с маленький сарай — настоящий дворец для такой мелюзги. Шофер, окапываясь руками, продвинулся к окну, в котором видно было мерцание свечи, и постучал в стекло.

Чиновники держались сзади него, странно и зябко, будто воробьи, прижавшись друг к другу и к нему. Все они были похожи сейчас на побитых французов, бегущих из России.

Галина Львовна звонко с растяжкой, совершенно по-бабьи ойкнула и села в сугроб. Из черноты старого дома смотрело жуткое, белое, одноглазое лицо в складках морщин. Казалось, это глядит демон или сам Кощей. Спину Анатолия Ильича закололо.

— Эй, здрасте! — замахал руками водитель. — Пустите переночевать.


Когда-то деда Андрея уважали, потому что он был начальником лесничества и выдавал разрешения на охоту. Но те люди уже умерли. А внуки их стали дачниками и в лес ходили только, как туристы. Кутузов им казался слишком древним, слишком дремучим, почти что чужаком. Дом его обходили стороной, потому что при встрече с ним портилось настроение. Старик был страшным, от него пахло обреченностью и говорил он назидательно, заводил злые, скандальные споры.

Четырежды в день дед Андрей смотрел новости по Первому каналу и все удивлялся, до боли выпучивая глаз, лезущий на складчатый черепаший лоб, почему люди разучились жить.

— Сколько им всем лет? — спрашивал он жену, тыча вилкой с куском жирной селедки в экран, на котором пели эстрадники, или заседали грузные мужики. — Почему они ведут себя, как будто им по тринадцать лет? Где все взрослые? Что за шкодливые сопляки! Воры хуевы!

В такие минуты тетя Дарья многозначительно смотрела на мужа поверх своего шитья или вязания и иногда кивала. А потом поднимала с паласа пластиковую фигурку пингвина, которая обязательно падала с телевизора в такие минуты. Эту фигурку они привезли из единственного своего путешествия к морю в 1973 году — из лазурного Судака.

Кутузов любил смотреть на молодежь. Летом он подходил к своим воротам, выкрашенным в зеленый цвет, локтями и подбородком прижимался к теплой железной скобе и сквозь прутья глядел на пыльную улицу, по которой босые, полуголые бродили дети апокалипсиса. Больше всего его раздражало, что у них не было совести. Молодые подонки гремели своими мотоциклами и кричали пьяными голосами, возвращаясь с речки.

Иногда Кутузов решался на серьезный, отцовский разговор. Тогда он плевал в сторону и, скрипя калиткой, выходил в Буреновку в своем вечном «зипуне» — ветхой ватной куртке — и вытянутых трениках. Загребая валенками песок, он прохаживался вверх по короткой деревеньке и перерезал дорогу молодчикам с отчаянными, хохочущими, словно в бреду, девками.

— Цепляется к людям, как дурная собака! — причитала тетя Дарья молодой соседке Тосе. Ее мужа всего пять лет назад назначили новым лесничим. — Нарвется когда-нибудь.

Дед Андрей сначала всегда улыбался и шутливо кричал, взмахивая рукой:

— Физкульт-привет!

Молодежь настораживалась, но улыбалась издевательски во все здоровые зубы и десны, и даже иногда целовалась (прямо там же) слюняво сама с собой.

— Омутов берегитесь! — назидательно говорил Кутузов, а сам неодобрительно и испытующе косился на тех, кто улыбался и кто целовался.

— Да знаем мы, дед, — махал рукой конопатый Митька, — внук Семена Ильича — старого кутузовского приятеля. Давным-давно, в конце сороковых (страшно вспомнить), они вместе уезжали из Травливки, где выросли, в армию. Служили на границе с капиталистической Норвегией. В тяжеленых тулупах, с автоматами ползали на животах по снегу под натянутой «колючкой». Потом вместе работали на лесозаготовках в Бабаевском районе, поднимали молодой поселок на реке Суде, куда поначалу привезли одних баб — сплавлять лес. А потом вместе же пошли в промысловые охотники, и дальше — в егеря. Сколько всего было! Раз Семен Ильич — высоченный и широченный мужчина с окладистой огненной бородой — вытащил его из полыньи одним махом — только вздохнуть успел. Из года в год, из года в год — нога к ноге, сердце к сердцу, душа в душу — притерлись друг к другу, как пробка к бутылке. Разговаривать было даже не обязательно — мысли читали. Так и ходили они по лесам среди спутанной хвои и листвы, на лыжах по глубокому снегу и, продираясь сквозь гнус ,летом две фигуры — мелкая и израненная — Кутузова и громадина Семена Ильича. А на пенсии вместе сети плели. Придет, бывало, Ильич к сараю, сядет рядом, и пошла работа: плетут и смотрят вместе на небо, на улицу, на людей и вспоминают разное.

И теперь этот поганец Митька — копия деда в двадцать лет, тот самый Митька, что каждое лето, пока был маленький, просил «дедушку Грушу» покатать его на закорках, этот самый наглый Митька басит небрежно, отмахиваясь от него, как от старой, сломанной вещи:

— Да, знаем мы, дед.

А сам в уме его Кутузовым называет.

— Вы бы посовестились на улице-то лобзаться, нехорошо это, — не выдержав, сделал замечание дед Андрей. — Ты бы, девонька, мамы постеснялась. Вон мать-то стоит.

Пышногрудая Софья — дочь нового лесничего — бесстыдно глядела на Тосю, что развешивала белье во дворе, и, казалось, совсем не обращала внимания на эти выкрутасы. Потом со жвачным чмоком девчонка отлепилась от своего паренька — худощавого городского мальчика с татуировкой ядовитой змеи на прыщавой груди.

— Я законов не нарушаю и перед вами я отчитываться не обязана. Вы кто такой ваще есть?

Тут в деде Андрее начинало клокотать, он даже бледнел.

— Не обязана?! Кто я? — перехватывало в горле, ухало сердце, сердце щемило, слезился глаз. — Не стыда, ни совести, курва дрянная! Будь я твоим отцом, я б тебя каждый вечер хворостиной драл! Я ему еще расскажу, что делается! Шлюха подзаборная!

— Вы чего себе позволяете?! — взвизгивала девка.

— Чего я позволяю?! Сика сраная!

— Охерел, дед! — паренек со змеей вступался за подругу. А дед Андрей живописно потрясал лопатообразными, тяжелыми руками, как какой-нибудь ветхозаветный пророк.

— Ни стыда, ни совести! Никому ничего не должны они! Все только вам должны, так что ли? На блюдечке с голубой каемочкой? Лапки на пузо и ждут, — пальцы сами складывались в дулю. — Нате, вот вам! Я в ваши годы уже на промысел ходил, а вы даже от армии скрываетесь, как воры! Я на хлеб с маслом потом зарабатывал и у папы с мамой с семнадцати лет не одалживался, а вы все на шее сидите, бездельники. Я Родине долг отдавал, отцу, который с войны весь израненный вернулся. Или он тоже на фронт идти не обязан был, скажете? Я женился, сына выучил, дом построил. Я свою жизнь прожил правильно. А вы дырки от бубликов! Пустота!

На такие споры приходили посмотреть взрослые дачники — родители гуляющих ребят. Одни смеялись, другие молчали, но речь деда Кутузова не прерывали. Только потом, дома, говорили своим детям с укором:

— Вы не дразните старика, видите, плохо ему.


Она была похожа на стрелку компаса. Голова смотрела на восток в черную черноту, а ноги на запад в темную темноту, но сама она все никак не могла разобрать, где находится. Казалось, начиналась лихорадка. Болели тазовые кости и простреливало в ноги. Накатывала мутная дурь.

В комнате пахло печкой и детством. Ее силуэт был похож на гоблина с длиннющим носом и чем-то круглым и пупырчатым на голове. Уродливая тень трепетала: то вытягивалась, то уменьшалась на противоположной стене. В сиянии двух свечей дрожали парадные чашки. Красноватым теплилась лампада перед таинственным образом в углу, под самым потолком.

В проходе у плотной занавески стоял страшный дед с завязанным глазом, точно престарелый актер в роли сказочного злодея, готовый вот-вот выбежать на сцену.

«Опять эти компромиссы», — думала Галина Львовна, с ногами забравшись на низкий диван.

— Дом у нас небольшой совсем, не тесно вам будет? — квохтливо спрашивала тетя Дарья водителя, который помогал ей носить снедь с кухни. Она хлопотала при свете маленького огарка, который держала в граненом стакане, и эти бликующие грани наводили на мысли о Буратино, о волшебном очаге и сверчке.

— У вас очень уютно, — улыбнулся шофер, поставив тарелку с колбасой на край стола.

— Может, вам к нашим соседям пойти, они молодые, устроят лучше? — буркнул дед Андрей.

— Я уже никуда не пойду отсюда, — Галина Львовна бросила это почти истерически с какими-то посторонними звуками, похожими на всхлипы. — У меня, кажется, температура поднимается, — она приложила ко лбу тяжелую мельхиоровую ложку.

— Еще не хватало, — снова буркнул дед.

— Сейчас я вам градусник дам, — засуетилась тетя Дарья. Со своим огарком, словно светлячок, она пролетела через всю комнату и опустилась на колени перед тумбочкой, на которой стоял телефон. — У меня тут аптечка.

— Давайте помогу, — спохватился шофер.

В это время грохнула дверь и в кухонной темени заморгал синий подслеповатый фонарь.

— Давно я так душевно не гулял, — рассмеялся Анатолий Ильич. — Представляете, Андрей Григорыч, у вас ровно такое же коромысло в сенях висит, какое у моей бабки было. Она из Выксы. Выксу знаете?

— Не-е-ет, — протянул дед. — Знаю ваксу.

— А-ха-ха, — расхохотался чиновник, направив фонарик на старика, который стал закрываться от яркости. — А вы шутник!

— Ну, скажете тоже, — вступилась тетя Дарья. — Дед у нас кто-кто, а точно не шутник. Серьезней поискать, разве что Путин.

— Мда, — промямлила Галина Львовна разморено. — Тридцать семь и девять, — она глядела на пламя свечи. — А еще у меня ноги мокрые.

— Батюшки! — старушка села рядом с ней на диван. — Снимайте эти носки. Сейчас чаю попьете, и я вам воды нагрею для ног, а там и чистые носки дам. На печке поспите?

— Высоко лезть? — недоверчиво спросила заместительша.

— Да не очень.

Анатолий Ильич, заложив руки в карманы брюк, без пиджака (тот висел на дверце хозяйского шифоньера — огромного резного чуда, наследства купеческих недобитков — родственников тети Дарьи) рассматривал старые снимки на стенах, освещая их фонарем, как какой-нибудь искатель сокровищ. Фотографические стекла отбивали синие блики.

— Можно садиться за стол! — радостно возвестил водитель, появившись в зале с горячим чайником. Он был похож на Мойдодыра.

— За встречу выпить полагается, — дед Андрей с кряхтением оторвался от занавески, словно был к ней пришпилен, и, как паровой агрегат, двинулся к хрустальному серванту, откуда вытащил бутылку чего-то коричневого. — Настойка моя на березовых бруньках.

— Это дело! Морозы такие трескучие за бортом! — обрадовался шофер. Он уже накладывал себе в тарелку шкворчащую картошку, желтую, масленую.

— Извините, угощение у нас не богатое, — прилично улыбнулась тетя Дарья — только уголки рта растянула и кивнула слегка. В честь незваных гостей она повязала на голову чистый праздничный платок, в котором ходила на службу в Ильинскую церковь.

— Да, что вы, все очень прилично, — шлепала губищами сонная Галина Ивановна.

Дед Андрей выдувал пыль из массивных рюмок в форме средневековых кубков. Он откашлялся.

— Ну, предупреждаю, настойка злая у меня.

Водитель затрясся от предвкушения.

— Не думали, не гадали мы, что вас вот так вот встретим! — улыбалась тетя Дарья. — Все по телевизору смотрели. Большой человек. Почти что губернатора у себя принимаем.

Анатолий Ильич все не садился за стол. Он держал фонарик под острым углом, сверху вниз высвечивая один единственный снимок.

— Анатолий Ильич, ты чего там застыл, что ли? — недовольно протянула Галина Львовна.

Бычий хребет, обтянутый сорочкой, напоминал трепещущий парус. Парус в штормовом море, как у Лермонтова. Парус за тютельку до катастрофы.

— Эта фотография, — наконец вымолвил он изменившимся голосом — более глухим и естественным. — Это Вася Смоленский?

Старики затихли и повернулись в сторону Анатолия Ильича. Тетя Дарья медленно поднялась с дивана, точно дикая лошадь из травы, напуганная шумом и приближающейся опасностью.

— Да, это сын наш, — ответил дед Андрей.

— Вы что, знали Васеньку? — залепетала тетя Дарья. По ее пергаментным щекам текли большие слезы, заполняя морщины, как ручьи в сезон дождей заполняют ущелья.

— Служили мы с ним вместе.


Белая воронка поднималась все выше и выше, выше и выше, грозясь проглотить небо, как слепая акула. Казалось, снег будет идти вечно. В деревнях дети и учителя спали, тайно надеясь, что завтра не надо будет идти в школу — их не откопают, или заметет дорогу.

В мире были только белые помехи и белый шум. А еще был черный космос.

На сто тридцать пятом километре трассы Вологда-Бабаево большая машина со стрелой отбрасывала в снег оранжевые отсветы. В металлической люльке на металлической башне, словно дозорные на китобойце, стояли двое мужчин в синих пуховиках. Руки их были подняты и копошили что-то на верхушке огромного столба, похожего на футуристического лося. Внизу болтался опасный конец порванного кабеля. Мужики с раскрасневшимися лицами, с зашедшимися пальцами и затекшими ногами напевали в полголоса какую-то матерную песенку.

— Да откуда ж я знаю, сколько времени все это займет, — орал в трубку багровый бригадир. Он сидел в кабине, рядом с водителем и чертил какие-то каббалистические символы в планшете. Перед ним на ниточке болталась фишка с изображением голой женщины. — По моим прикидкам, не меньше двух часов. Что?! Не меньше двух часов! Тут ад кромешный творится! В окно выгляни! Тут ад!


Они молча смотрели на него, как на собственного сына. Они приняли его сразу, как только услышали имя. Он стал своим, когда произнес это имя.

— Представляете, в глуши, здесь вот в лесу найти его след! — Анатолий Ильич пил рюмку за рюмкой. Его движения становились все более неточными, неуклюжими. — Я ж тридцать лет его лица не вижу. Андрей Григорыч, он же друг мой единственный. Единственный в жизни настоящий друг. Как же я мог его вот так вот отпустить, как мог потерять! Ведь клялись же друг другу, что найдемся, что вместе будем по жизни идти, хотели дело открыть — время тогда такое было, что...

— Признаться, жизнь у нашего Васи не сложилась, — говорил старик, голос его дрожал. Он уже тоже сильно выпил. — Уехал зачем-то в эту Прибалтику, а потом границы поставили и отрезало. Плохо ему там было.

— Женился он неудачно, — добавила тетя Дарья. Она уже наплакалась и теперь говорила спокойно, разглаживая руками юбку. Только тень залегла над верхней губой. — Эльза его надменная такая, злая. К нам только раз приезжала. Высокомерная. Считала, видимо, что грязь тут какая или вонь. А какая у меня вонь? У меня чисто всегда. Все ей у нас было не так. Было видно по ее лицу брезгливому. Все нос задирала. И внучку к нам не пускала. А сама откуда? Отец ее свинопас. Да и по-русски она плохо говорила. А Васеньку пилила, я знаю. Такие всегда пилят. Он не признавался, терпел.

— Как он?

— Сердечная недостаточность, — сорванным голосом пробормотал дед Андрей.

— Внезапно, — добавила жена.

— Он пил?

— Ну, как все, — усмехнулся старик. — Не получилось у него бизнеса. Нищета там все. Он хотел в Германию перебираться, но все слишком сложно. Нервы, нервы, вот и оно. Мы ему говорили, возвращайся в Россию. А он все на своем, как баран. Я ему говорю, тут мать извелась вся, — при этих словах тетя Дарья вся вздрогнула, точно ей на мозоль наступили. — А он, — дед Андрей махнул рукой.

— Понимаю, — опустил голову Андрей Ильич. — Если б я знал, что вы тут живете, разве я все оставил бы так? Я вам помогу.

— Да, не надо ничего, — запротестовал Кутузов.

— А я говорю надо! Я ездить к вам буду! У меня своих уже нету никого. А теперь вы есть.

Тетя Дарья спрятала лицо в руки.

— У Васи дочь?

— Да.

— Дочь, — повторил Анатолий Ильич и отвернулся в сторону. — Как зовут?

— Эгле. Это по-ихнему елочка.

— Елочка.

В комнате мурлыкала кошка и пахло свечным воском. Два огарка на столе разливали оранжевые лужи. По стенам прыгали дрожащие тени. На горячей печке под пуховым одеялом лежала Галина Львовна и смотрела в темноту. Она слушала разговор внизу и вспоминала, как в детстве, на зимних каникулах, бабушка укладывала ее на печь в деревенском доме и рассказывала сказки.

«Скрип-скрип, на липовой ноге, на березовой клюке, все по селам спят, по деревням спят. Одна Галя не спит, на моей шкуре сидит, мою шерсть прядет, мое мясо ест».

И тогда пугаешься любого скрипа, любого треска, тогда вздрогнешь, если завоет ветер и собака начнет булькать во дворе. И так будешь прислушиваться к тишине, такой громкой, что болят уши, пока не уснешь.


Оранжевые блики раздевали лес донага, бесчестили его белизну. Электрическая машина со стрелой на боку мчалась по зимней дороге, словно верблюд по пустыне. Сто тридцать второй, сто тридцать первый, сто тридцатый километр, и все дальше и дальше, дальше и дальше по убывающей до самой Вологды — дырки в пространстве.

— Эй, ты видел там что-то?

— Что?

— Что-то мелькнуло внизу!

— Я видел! Видел! Там что-то было.

— Стоп машина! Может, свалился кто с дороги?!

— Не померзли бы. Тут на шестьдесят километров вокруг ни одной живой души! Сплошной лес!


Александра Антушевич
«РМ»

Поделиться
Отправить