Субботние чтения: «Торговый комплекс вины». Заставит ли трагедия «Зимней вишни» меняться российское общество?
Чудовищный пожар в кемеровском торговом центре «Зимняя вишня» потряс Россию. Именно сейчас — в терапевтических и не только целях — многие анализируют и проговаривают произошедшее. Чем реакция пользователей соцсетей на кемеровскую трагедию отличается от реакции на другие катастрофы, в чем значение самоорганизации людей после таких событий — обо всем этом Republic побеседовал с культурологом, доцентом МВШСЭН и РАНХиГС и академическим директором Научного бюро цифровых гуманитарных исследований CultLook Оксаной Мороз. В сфере интересов исследовательницы — культурные практики цифровой среды.
— Такое ощущение, что скорбь в соцсетях по погибшим в Кемерове длится дольше, чем обычно во время трагических событий.
— Интенсивность проявления эмоций сейчас явно сильнее — это связано с продолжительностью трагедии, с тем, что власть довольно долго приступала к обсуждению причин, следствий, к разработке каких-то мер. Пока этой реакции не было, разгневанные и одновременно испуганные люди в соцсетях в меру своих сил, способности к поиску информации и фактчекингу обсуждали положение вещей. Так что продолжительность обсуждения, иногда переходящего в истерику и панику, — следствие неинформированности граждан, запаздывания официальной реакции и, конечно, того, что жертвами стали дети.
Граждане, согласно официальной статистике, проголосовавшие в большинстве случаев за действующую власть, в обычных условиях редко идут на прямой и по-настоящему массовый конфликт с ее представителями, предпочитают позицию наблюдателей. Как показывает эта трагедия, активно выступать против, требовать справедливости (заметим — в данном случае скорее справедливости, чем законности!) люди начинают, когда страдает что-то фундаментально ценное, например, здоровье детей — тех, кто в логике «традиционных ценностей» требует максимальной защиты и бережного обращения. Гибель детей — это крах не только обещаний, данных властью в прошлом, не только настоящего конкретных семей, но и будущего всего общества, которое не умеет заботиться о себе. И диссонанс между страхами граждан, и людей власти особенно заметен в высказывании Путина о демографии («Мы говорим о демографии и теряем столько людей. Из-за чего? Из-за преступной халатности, из-за разгильдяйства»). То, что для власти оказывается потерей количественной, для граждан, конечно же, невосполнимая качественная утрата. Для государства дети, как бы цинично ни звучало, оказываются не просто невинными агнцами — таковыми их могут считать граждане, видящие в них жертв преступной небрежности, заложников системы. Для машины государства они основа строительства мощной державы. Между тем эта держава, отказавшись по факту от статуса социального государства, оценивает их значимость (как и значимость любых других людей) по старому доброму принципу «бабы еще нарожают».
Кроме того, налицо феномен сочетанной травмы. Только за последние несколько недель в СМИ появилось много историй, где пострадали дети (Волоколамск, детдом в Челябинской области), а виновные остались безнаказанными.
— Вы писали про самоорганизацию людей после подобных происшествий — например, после теракта в метро Санкт-Петербурга. В этот раз люди вышли на Пушкинскую площадь почтить память погибших, подобные акции прошли в других городах — это нечто подобное?
— Это другой тип практик самоорганизации. В Санкт-Петербурге люди пытались разрешить посткатастрофическую ситуацию, помогая друг другу. Здесь же не очень понятно, как помочь тем, кто уже потерял детей в этом жутком пожаре и сам чудом спасся. Принимать участие в спасательных работах на пепелище просто невозможно. Помогать родителям пострадавших также сложно — там работают специально подготовленные медики, психологи. Остается самоорганизация в виде активного сострадания. Это еще не коллективная всепоглощающая скорбь (и это большой вопрос, нужна ли она вообще), но умение сообща хоть как-то реагировать на свое и чужое горе.
Крайне важно, что кемеровская трагедия волнует людей в разных городах страны — в Москве, Санкт-Петербурге, Екатеринбурге, Чите, Новосибирске, Самаре — и за ее пределами. Это гражданская солидарность, не связанная с решениями властных органов, скорее даже альтернатива официальным ритуалам траура. Я даже встречала недовольство тем, что мэрия Москвы организовала в день стихийной акции памяти (состоялась на Пушкинской площади 27 марта) свое мероприятие. Было ощущение, что власть крадет повестку, пытается присвоить себе те проявления эмпатии, на которые люди способны и без нее. Вообще, это очень важный жест: если мы считаем, что государство не справляется со своими социальными функциями и именно поэтому гибнут люди, то одну из функций властного агента — проявление скорби, объявление всеобщего траура — мы в состоянии взять на себя сами. Мы в состоянии самоорганизоваться и заявить, что мы чувствуем.
— Зависит ли это от уровня развития соцсетей? В Беслане погибли дети, но страна тогда смотрела телевизор и читала газеты — никаких соцсетей не было.
— С одной стороны, да, это связано с развитием цифровой культуры вообще. С другой стороны, сравнение не очень оправдано: в обоих случаях пострадали дети, но в Северной Осетии случился теракт, а в Кемерове сошлись вместе халатность, коррупционные схемы, разгильдяйство и неумение/нежелание нести ответственность, общая неподготовленность (и посетителей ТЦ, и его сотрудников) к аварийным и экстренным ситуациям. Кроме того, постфактум сказалась центрированность политического аппарата на политической повестке, а не на реальных эффектах управления. Когда люди выходят на акции памяти, они поддерживают пострадавших. Но не от внешнего врага, а от какой-то платоновской общей неустроенности жизни. В общем-то сейчас в воздухе разлито ощущение ужаса не только от конкретной ситуации, но, увы, и от обыденности нарушений, приведших к катастрофе. Почти каждый, кто пожелал высказаться по поводу Кемерова, пишет: мы все можем оказаться в аналогичной ситуации, мы все живем в абсолютно небезопасных пространствах, мы существуем в обществе, где нарушение правил, обход законов, серые схемы «решения вопросов» не считаются чем-то недопустимым. Люди сокрушаются по сложившемуся статус-кво, зная, что каждый — потенциальный пострадавший.
— На этот раз довольно много времени прошло до официального объявления всероссийского траура. Почему эта формальность оказалась так нужна?
— Объявление траура — демонстрация отношения государства как поддерживающей структуры к людям, для которых оно существует. Это артикуляция условного согласия между всеми людьми: да, произошла трагедия, фундаментальная для нас как гражданской нации. Мы все понимаем и принимаем ее ужас, мы согласны с тем, что это — объединяющая нас боль, мы все пытаемся в меру своих способностей что-то с этой болью сделать — сжиться, преодолеть, проработать. В этом мы солидарны. Отменяются концерты, снимаются развлекательные передачи с телеэфира и так далее — наступает пауза в рекреации.
Кроме того, в какой-то степени траур — дидактический ритуал. Даже те люди, которые не могут демонстрировать настоящее сожаление (это довольно обычная история — далеко ведь не все искренне переживают чужие горести), вынуждены примиряться с паузой и соглашаться с тем, что раз мы некое единое сообщество, то должны как минимум уважительно относиться к переживаниям других. Это очень важно для строительства сообщества: не важно, скорбишь ты или нет, ты должен уважать идентичность другого. Если в какой-то момент эта идентичность связана с ощущением утраты, травмы, трагической нехватки — значит, и это требует понимания.
Тот факт, что люди объявили об организации своих мемориальных мероприятий, означает, что они как минимум в радикальный момент беды готовы к низовому, grassroots — отвоевыванию у централизованных властных агентов права на коллективные события, гражданские акты строительства сообществ. Ведь принято считать, что государство может запускать какие-то социально тотальные акты, а тут именно общество говорит: нам не нужен посредник, не нужна государственная институционализация скорби и траура, мы вот прямо сейчас отыскиваем в себе предельно общую гражданственность. С точки зрения развития политических и культурных механизмов, это очень красивая история. Другое дело, что она не очень жизнеспособна, поскольку за стихийной самоорганизацией должна следовать какая-то институциализация. И устойчивые формы она принимает не столько как реакция на радикальные сломы нормального течения жизни, а как длительная трансформация технологий и практик принятия любых — в том числе самых обыденных — решений.
— Зависит ли то, как мы скорбим и обсуждаем трагедию, от того, теракт это или техногенная или стихийная катастрофа?
— В Кемерове мы наблюдаем не столько техногенную катастрофу, сколько коллапс систем социальной поддержки и коммуникации. Суть этой трагедии заключается не в сломавшейся технике, а в компетенциях людей, управлявших этой техникой, а заодно и социальными машинами — экономикой, политическими системами. Когда мы говорим про теракт, очень важно, что есть некий внешний враг, на которого можно переложить ответственность и забыть о несовершенстве нашей системы безопасности, своем неумении договариваться друг с другом. В кемеровской трагедии сейчас либо находят каких-то стрелочников (кто-то оставил детей в зале, кто-то их там запер, кто-то не перекрывал пожарные лестницы), либо ответственность перекладывается на власть вообще — больших начальников, которые, кстати, даже при самом яростном исполнении своих обязанностей на конкретных местах не могут гарантировать тотальную безопасность. Она зависит от устойчивости и адекватности работы всей системы экономических, политических и социальных отношений. У всех есть некие зоны ответственности, поэтому нельзя автоматически объявлять абсолютным злом человека, у которого эта зона больше, чем у других.
При этом Кемерово — это такой прецедент, который каждый примеряет на себя. В соцсетях все обсуждают, как они побывали в том же самом или другом ТЦ, и что они все устроены одинаково, и вообще вся эта история — про небезопасность городской среды. Люди осознают, что никто не готов брать на себя ответственность в публичном пространстве за их защищенность. Кроме них самих. Спасение утопающих — дело рук самих утопающих. Только утопающим об этом забыли сообщить, ведь людям долгое время говорили, что они живут в социальном государстве, где стабильность (а значит, устроенность жизни) — это норма, и они к этому привыкли. Когда утопающие обнаруживают себя брошенными на произвол судьбы, возникает массовое рассуждение о тотальной несправедливости происходящего. Но послушайте, признаки гибельности системы для ее элементов были видны давно. Просто каждый, в соответствии со словами пастора Мартина Нимеллера, не знал, что когда-нибудь «придут за мной».
В этом смысле Кемерово, возможно, максимально травматичное для современной России событие. Травму нельзя проговорить. Она то, что абсолютно не укладывается в представление о нормативном. Если мы говорим про Беслан или «Норд-Ост», то их можно описать, можно сказать про штурм, опознать врага. Но в кемеровской трагедии очень сложно восстановить ход событий, этот невероятный клубок обстоятельств и совпадений сложно распутать. Ситуацию усугубляет тот факт, что пострадавшие были абсолютно беспомощны. И их гибель нельзя оправдать даже принадлежностью к каким-то группам, потенциально подвергающим свою жизнь опасности и готовым к ее скоротечности.
— Вы также писали, что в России нет продолжительной практики сопереживания пострадавшим от таких трагедий.
— Чтобы говорить об этом, должно пройти некоторое время. К примеру, меня поразило, что спустя 14 лет после Беслана уже мало кто говорит о нем. Даже на десятилетнюю годовщину было мало мемориальных статей — недостаточно, чтобы можно было говорить о документации памяти, о включении припоминания Беслана в архив ценных для нации переживаний. Случилось что-то вроде коллективного вытеснения: мы прошли через этот ужас в 2004 году и никоим образом не хотим его прорабатывать на коллективном уровне, говорить об этом. Кемерово же — история про внутренние конфликты, про отсутствие диалога между гражданами и властью. И, поскольку это какая-то хтоническая норма отношений, сложно себе представить, что одно — пусть и масштабное — происшествие как-то изменит этот дисбаланс. Кстати, та самая демонстрируемая гражданами солидарность тоже временна: когда предмет горя не будет разделяем всеми, кончится и единодушие. Конечно, многое зависит от мер, принимаемых местной властью, активистами, родителями. Ведь если все сведется к схеме «кто-то погиб — вот вам компенсация», то товарно-денежные отношения в очередной раз закрепят пакт между людьми и машиной, призванной обслуживать их интересы.
Для долгой общественной памяти, мне кажется, здесь есть один очень важный препон — нет никакого безопасного агента, на которого можно было бы свалить вину за эту трагедию. По сути, некого винить, кроме самих себя. Мы оказываемся в плену коллективной ответственности — это наша национальная, гражданская катастрофа, потому что наше общество, нация сами построили так свою жизнь. И далеко не всегда общество в состоянии на этом базисе построить новые системы взаимодействия.
— Есть ли универсальный совет, как правильно скорбеть в соцсетях?
— Какой бы сценарий проявления скорби вы ни выбрали, он все равно с чьей-то точки зрения будет оскорбительным, недостаточно прочувствованным. Если вы ничего не будете писать, найдутся те, кто поставит вам на вид черствость. Если начнете снабжать аватары траурными метками, соболезновать пострадавшим или даже рассказывать личные истории, вас могут обвинить в пиаре на горе других или в том, что вы манипулируете читателями, заставляете их погружаться в «негатив» информационного пространства. Если же вы и вовсе сочтете сложившуюся ситуацию не поводом отказываться от профессиональной деятельности в соцсетях, то просто будете объявлены бесчеловечным монстром.
Поскольку в соцсетях мы можем наблюдать конкурентность разных отношений к «нормальному», значит, стоит признать возможность сосуществования разных способов сопереживания. Лично я выбираю следующую стратегию: во все дни, когда начинается траур или выражение массовых соболезнований, я просто замолкаю. Поскольку я пишу довольно часто, такое действие может считаться как коммуникативный ступор или временную потерю дара. По сравнению с любой катастрофой мои личные проблемы слишком мелочны.
Мне кажется, что в таких ситуациях, при настолько массовой реакции нужно прежде всего иметь возможность объяснить самому себе, почему я предпочитаю публично реагировать на столь страшные обстоятельства именно так, а не иначе. Может, то или иное действие важно для меня в качестве некоторой терапии? Возможно ли, что в этот момент я чувствую себя диванным экспертом, этаким моральным авторитетом и считаю необходимым высказаться? Или мне просто страшно и я хочу заболтать этот страх? Впрочем, люди редко дают себе честные ответы. Поэтому самое главное правило в отношении коллективных практик траура — не судить тех, кто скорбит «некорректно», «нехорошо» и «неправильно». И себя тоже, кстати.
Беседовал Денис Шлянцев
СамолётЪ